Борис Олевский. «Ося и его друзья»
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

Часть первая. Красные флаги

У моста

Я всегда голоден, но родители не должны этого знать. Пищу я себе теперь добываю сам. Мы с Булей воруем картошку. Она уже цветет. Есть и огурцы. Бывает, что на огороде не повезет, тогда мы собираем щавель, едим стебельки лопуха или ловим рыбу.

Вот Буля постучал в окно, значит, он ждет меня на улице.

На беду, его увидел дедушка.

— Ах, дети, дети! — бормочет он. — Такие времена, такие страшные времена, а у вас пустяки в голове... Все бы вам играть и баловаться.

Но дедушки я не боюсь. Родителей и подавно. Дедушка, заложив руки за спину, стоит у печки. Сейчас лето, печка холодная, а он все стоит, прислонившись к ней спиной, переступает с ноги на ногу, словно ему жарко, и все трется о печку.

Мы живем у дедушки. Дома страшно.

Вот уже несколько дней, как родители сидят босые на полу: неделя траура по Арону

— Сжалься, Лея! — умоляет дедушка. — Ты нас всех погубишь. Лея...

Он просит, чтобы мама перестала плакать: на улице могут услышать.

А по улице без конца движутся немцы. Конные, пешие, артиллерия — прямо стекла дрожат. И все на станцию. Там они грузятся в вагоны.

Траур справляли в течение недели, сидя на полу, босиком и в рваной одежде.

— Чтоб вам туда не дойти и обратно не вернуться! — проклинает их дедушка, плюет и говорит: — Аминь!

Я стою за занавеской и смотрю на улицу. Как бы мне хотелось сейчас быть красноармейцем! Я бил бы немцев, я бы скакал на вороном коне по их трупам. Я бы проехал через все местечко, и голова была бы у меня забинтована, и сквозь белую повязку проступала бы кровь!

«Вот он — я!» Все ребята завидовали бы мне, и даже комиссары пожимали бы мне руку.

Мама вся в черном и потому кажется еще меньше. Ее сломанная рука в белом гипсе лежит на черном платье, маленькое худое лицо бледно.

Она склонила голову и покачивается: вправо и влево, вправо и влево...

— Давно ли... — шепчет она, глядя своими черными влажными глазами в одну точку на стене, — давно ли сшила я Арику плюшевый костюмчик с беленьким воротничком?! Сколько я его ни причесывала, волосы никак не укладывались...

— Лея, — снова умоляет дедушка, — ведь нет дома, где не было бы горя! У Мейши-молочника был один-единственный сын, и его разорвало гранатой. Рэфоэл, сын сапожника, ушел с большевиками. Даже неизвестно, где он теперь. А Янкель? А Голда Ходоркова? А Бечек? Кого не убили на месте, те ушли с большевиками. Кто остался? Остались старые да малые.

Пока дедушка разговаривает, я выбираюсь на кухню, оттуда — во двор. Там ждет меня Буля. Он принес старое, порванное, залатанное тряпочками сито и протягивает его мне.

— Будем ловить рыбу! — говорит он, сам не свой от радости.

Сито мне нравится. Обычно мы ловим рыбу рубахами. Но это довольно трудно. Удочкой — очень долго. Сидишь, сидишь, а рыба не клюет. А сито, конечно, штука подходящая. Потому что рыба все-таки у нас водится, в особенности у железнодорожного моста, возле тополей.

Вот к этому мосту мы и идем сейчас с Булей.

Кроме нас, на улице нет никого. Выбравшись на окраину, мы пересекаем шлях и бежим к тополям, которые тянутся к горячему летнему небу. На этих тополях постоянно полно воронья. Буля говорит, что пробовал воронье мясо, но оно не вкуснее, чем калоши.

И вот мы сворачиваем с дороги вправо и полем, среди густой ржи, направляемся к мосту.

Мост начинается у семафора. Он стоит на двух высоких каменных быках, С обеих сторон железные перила. На мосту немецкий солдат. Буля с ситом идет впереди, я за ним. Идти трудно: рожь очень густая и высокая.

И вот тут-то все и началось.

Буля с ситом идет впереди и вдруг останавливается, оборачивается и, вытаращив глаза, молча показывает рукой вперед. Я чуть не свалился с ног: спиной к нам стоял какой-то человек и смотрел в бинокль в сторону моста.

У Були сито выпало из рук.

Человек встрепенулся, быстро сунул руку в карман, что-то щелкнуло.

Мы замерли. Человек глядит на нас и втягивает голову в плечи. Глаза у него широко раскрыты, брови подняты. Я гляжу на него, он глядит на меня, и он начинает казаться мне очень знакомым.

Вдруг у него в глазах мелькает веселая искорка.

— Ошерка, здравствуй! — говорит он. — Рыбу ловить?

— Магид!.. — Я чувствую, что не выдержу, что глаза у меня налились слезами. Некрасиво, конечно, чтобы мальчик плакал. — Нет больше Ары! — говорю я и прижимаюсь к Магиду.

Магид хмурится. Мы садимся. Магид сидит мрачный, обхватив колени руками.

Буля поглядывает то на меня, то на Магида, шмыгает носом и ковыряет пальцем землю.

Рядом что-то зазвенело — оказалось, в овраге стоит оседланная лошадь. Ей жарко, она мотает головой и позвякивает уздечкой. И тут я вижу, что на земле возле Магида лежит винтовка. Вместе с тем меня удивляет его одежда. Где пышное синее галифе с желтыми кожаными леями? Где гимнастерка с красными нашивками? Где кожаная тужурка? Где револьвер, который висел у него на ремешке? На Магиде старый рваный папин пиджак, весь в заплатах, и папины старые штаны. И все на нем болтается. Мне очень обидно за него.

— Товарищ Магид, — говорю я, — почему вы не носите галифе? Зачем вы надели папин пиджак?

— Да просто так, Ошерка!—равнодушно отвечает Магид и вдруг спрашивает: — Кто это занял ваше местечко?

— Буржуи, — говорит Буля.

— Немцы, — отвечаю я.

— Ну, как по-твоему, если немцы увидят человека с красной звездочкой, что они с ним сделают?

— Убьют, товариш, Магид.

— Не убьют... — говорит Буля и рассказывает, как на вокзале немцы поймали одного красноармейца-китайца с красной звездочкой и в галифе и ножом вырезали у него красную звезду на груди.

— А почему, товарищ Магид, все большевики ушли, а вы остались?

— Эх, Ошерка!.. Почему остался!.. — И Магид мнется и начинает плести какую-то чепуху, будто у него лошадь устала, будто он проспал, и так далее.

— Но ведь когда отступала Красная Армия, все ушли. Остались только старые да малые.

— А ты, — спрашивает он меня, — почему ты остался?

— Я еще маленький. Когда вырасту, я тоже уйду с Красной Армией! Я тоже не останусь у немцев.

— Что-о? — смеется Магид. — Что ты сказал? Ха-ха... Ты что же, думаешь, немцы доживут здесь до тех пор, когда ты вырастешь? Нет, Ошерка, они раньше подохнут!..

Мы тихо лежим. Ветерок играет в колосьях. Как всегда в горячие летние дни, в воздухе носятся прозрачные паутинки. Жаворонок, быстро прошелестев крылышками, повисает на несколько мгновений над нами, затем ныряет вниз и сразу пропадает в хлебах. В реке перекликаются лягушки.

Магид подложил руки под голову и смотрит в небо.

— Хорошая страна Украина! Эх, и хорошая страна, ребята!.. — негромко говорит он и вдруг спрашивает: — Много немцев в местечке?

— Ох и много! — отвечаю я.

А Буля прибавляет:

— Они идут на вокзал и грузятся в товарные вагоны.

Но Магид уже не слушает нас. Он приподнимается, оглядывается. Сквозь редкие листья вербы виден семафор и солдат, который ходит по мосту взад и вперед. Слышно, как на станции погромыхивают вагоны, свистит паровоз.

Магид поглядывает на часы. Он подползает к лошади, отвязывает ее, снова привязывает и опять смотрит на часы. Сорвав прутик, он пристально глядит на нас и, сам не замечая, ломает его на мелкие кусочки.

— Что же вы сидите? Почему вы не идете домой? — внезапно спрашивает он нас. Потом приставляет ладонь к уху и прислушивается.

— А мы не домой шли! Нам нужно на речку, под мост.

— Нет! — Он берет меня за руку и говорит строго: — Не нужно!.. Нельзя под мост!.. Нехорошо сейчас ловить рыбу...

— А я пойду! — Буля встает, схватывает сито и готов бежать.

— Эй, парень!.. — Магид начинает сердиться. Складка ложится у него между бровями, и пальцы сжимаются. — Сиди! — приказывает он.

Буля садится и поглядывает искоса на Магида.

— Какие вы, однако, озорники! — говорит Магид. — Вы боитесь меня?

— Нет, — отодвигаюсь я еще дальше.

— Ну, что ж... мне пора ехать, — говорит Магид. — Если б мне плетку раздобыть или хлыст!.. Слушай, Ошер, ты, кажется, умеешь делать хлысты из телефонного провода?

Не понимаю, при чем здесь телефонный провод? Мы, кажется, говорили о рыбе? И еще удивляюсь я Магиду; разве можно добыть телефонный провод у немцев?

— Как, — восклицает Магид, — у вас нет телефонного провода?! Эх, вы, а еще спартаковцы! Провода можно раздобыть сколько хотите!..

Мы с Булей не знаем, куда деваться от радости. Провод, солдатские фуражки, красные звездочки, пули, гильзы, противогазы, штыки, шрапнельные осколки — все, все, что нужно для войны, все это для нас предмет первой необходимости.

Но Магид выматывает из нас душу.

— Только не спешить, ребята! — говорит он. — Провода вам хватит... Скажите, речку у моста вы знаете?

Прямо-таки смешно: чтобы мы да не знали речки! Буля даже смеется.

— Понятно, — говорю я, — знаем.

— Очень хорошо, — говорит Магид. — Только не спешить, ребята!.. Вербу знаете, что влево от моста? Старую вербу с дуплом, у которой корни торчат из воды... Значит, знаете, какая? Так вот, как раз возле вербы и лежит провод... Много... Только вы видели: красноармейцы, когда им нужно собрать провод, наматывают его на катушку...

— Да, — говорю я, — они вертят ручку.

— Правильно! Ты, оказывается, знаешь. Так вот, в дупле лежит катушка. И нужно провод намотать на катушку. Слышите, ребята? Очень тихо! Немцы злые, они ходят по мосту... Ну, давайте быстро, ребята!

Мы с Булей поднимаемся и хотим идти. Но Магид обнимает нас обоих. Кажется, он меня поцеловал.

— Ничего, — говорит он, — ничего, мы еще с ними поквитаемся... Идите, ребята! Я вас буду ждать.

Мне очень хорошо, и я люблю Магида.

Ближе к мосту стоит высокая и густая трава, много лопуха, много вербы. Земля мягкая, влажная, она повизгивает под ногами. Трава, деревья, небо, насыпь — все-все отражается в реке. И все вверх «тогами — даже я и Буля, даже мост. Два больших гранитных быка отражаются в воде и кажутся вдвое больше. Видны шпалы, перила моста. Даже немецкий солдат ходит в воде вниз головой.

Сквозь листву он нам очень хорошо виден, этот солдат. Он похаживает в своих тяжелых подкованных башмаках, держа под мышкой винтовку и все смотрит и смотрит. Но нас он не замечает: трава очень высокая — она закрывает нас. А та старая верба, о которой говорил Магид, растет совсем не возле моста, а довольно далеко от него.

Но вот мы до нее добрались. Провод найти было трудно. Но мы его заметили. Он лежал среди коряг на дне речки.

— Гляди, он тянется к мосту, — говорит Буля, подкатывает штаны и спускается в реку.

А я подхожу к дереву, заглядываю в дупло, но там ничего нет. Засовываю руки, разгребаю траву, хворост и вытаскиваю какую-то странную машинку. Никогда еще не видел, чтобы красноармейцы наматывали провод на такую катушку.

— Буля!

Буля подбегает и раскрывает рот.

Машинка состоит из двух стальных подковок. Они покрыты черным лаком. Внутри медь, которая блестит, как золото. Посередине — железный стерженек, и на него намотана тоненькая медная проволока. А ручка белая, никелированная. Провод прикреплен к катушке винтиками. Потихоньку начинаю вертеть ручку. Внутри тоже что-то вертится, но провод не наматывается. Буля вырывает машинку у меня из рук — он думает, что все знает, и говорит, что крутить нужно быстрее, тогда намотается.

Мы чуть было не подрались. Но тут раздался гудок паровоза. Мы даже подскочили. Справа, выпуская клубы пара, несся паровоз, а за ним бежало много-много вагонов.

И в эту минуту нас заметил солдат на мосту. Он стал кричать и помчался по насыпи, прижимая винтовку к плечу. Вот он все ближе и ближе. Буля юркнул в траву, а я уже не успел. Внезапно из-за куста высунулось дуло винтовки. Я увидел страшную черную дырочку. Стали раздвигаться ветки, зашелестели листья, и около меня оказался не кто иной, как Магид. Винтовка прижата к щеке, левый глаз у него прищурен, правый открыт, смотрит на мушку. Солдат бежит по насыпи, вот он уже близко... И тут меня оглушило. Солдат остановился на мгновение, покачнулся — и кувырком с насыпи, бух в воду... только круги пошли.

Паровоз несся, и выстрела не было слышно. У меня в глазах рябит: бегут вагоны, платформы, пушки, пулеметы, мелькают лица, френчи, поблескивают каски. Черный густой дым стелется над рекой. Сейчас паровоз пойдет по мосту.

Слышу, Магид зовет меня:

— Ошерка! Ося!

Он прикрывает одной рукой рот, а другой вертит в воздухе, как бы говоря мне: «Верти катушку!»

Верчу изо всех сил. Поскорее бы уж намотать этот провод и убежать. Что-то, кажется, сверкнуло у меня в машинке. Паровоз, слышу, уже на мосту. Колеса стучат громче, чем на насыпи.

Верчу катушку, верчу все быстрее, быстрее... И вдруг меня как подбросит! Прыгают вагоны. Паровоз опрокинулся, колеса вертятся в воздухе. Мост был взорван и провалился. И вдруг я слышу — кто-то тянет меня за руку. Это, кажется, Магид.

— Бросай динамик!

— Какой динамик?

— Беги домой! Не бойся, но беги! — обнимает он меня.

И через минуту он уже далеко. Он скачет верхом, поворачивается и машет мне рукой. Вот он уже в хлебах. Покажется на мгновение и вновь пропадет.

У Були только пятки сверкают. Он бежит, а я за ним. Над тополями черно от воронья. Вороны перепуганы. Позади нас не перестает тарахтеть: вагоны горят и взрываются. Уж не помню, как я добежал до дому. Мама обнимает меня. Но я никого не вижу. Я только кричу:

— Я вертел!.. Он взорвался! Я вертел...

Мама кричит: у нее было шестеро детей, остался я один.

— Ошерка! — кричит она.

Но я уж ничего больше не слышу.

Я лежу у дедушки на широком топчане. У меня тиф. Меня душит, будто кто-то сжимает мне горло. Мне жарко. Хочу сбросить с себя красное ватное одеяло — и не могу. Два низеньких окошка занавешены, в комнате полумрак. А мне чудится, что на стене бегают зайчики, и я не могу от них глаз оторвать. Что-то путается у меня в голове.

— Ты узнаешь меня, Ошерка?

На меня неподвижно смотрят мамины глаза.

— Мама! — отвечаю я.

Мама плачет. Дедушка выводит ее из комнаты.

— Скверно, — говорит он, — ребенок весь горит!

Отец шагает из угла в угол. Скрипят половицы.

Хочу что-то сказать — и не могу. На меня надвигается прозрачная белая гора. Она спускается с потолка и становится все ближе и все страшнее. Я хочу спрятаться, убежать. Я хочу, чтобы отец удержал гору, и кричу. Потом все проваливается куда-то, и я слышу выстрелы, взрывы и вижу опрокинутые вагоны.

Однажды, открыв глаза, я уловил далекое буханье орудий.

— Стреляют? — спрашиваю я.

Мамина маленькая рука лежит у меня на лбу.

Где это я, однако, нахожусь? Я не вижу окон, это не комната. Почему сосны?

— Это лес, мама?

— Лес.

— Это большевики стреляют?

— Большевики, Ошерка!.. Немцы удирают!

Тут много народу. И дедушка здесь. Он сидит, прислонившись к дереву.

- Чтоб они сгинули, бандиты!.. — говорит он.

И больше я ничего не слышу. Гул снаряда заглушает его слова.

Кто-то берет меня на руки и несет. Рядом идет мама. Вдруг все пускаются бегом и кричат:

— Большевики! Наши! Наши!

Я вздрагиваю и открываю глаза. Леса уже нет. В небе плывет круглая луна. Где-то стучат колеса, топают копыта. Кто-то кричит «ура».

Опять на меня надвигается гора. Я отчетливо слышу, как меня зовет мама, как она плачет, но я не могу раскрыть рта.

Я лежу в больнице.

Мне очень нравится быть больным. Никогда со мной так хорошо не обращались, как теперь. Меня даже уложили в чистую постель. И все-таки мне бы хотелось поскорее выздороветь: меня тянет на улицу.

Я слышу топот — видимо, идут войска, а может быть, это демонстрация: плывут и дрожат в тишине знакомые песни. Я не могу больше лежать, мне хочется хоть издали видеть, как проходит Красная Армия, как тянутся ее обозы, провожать их глазами и махать красноармейцам рукой.

Сбрасываю с себя одеяло, сажусь. В больнице тихо. На белом столике у кровати лежит несколько яблок и булочка. У окна дремлет мама. Она сидит ко мне спиной, закрыв лицо руками. Если бы я не знал, что это мама, я бы подумал, что это девочка — такая она стала маленькая и худая. Вот она проснулась:

— Ошерка, бедный ты мой сыночек! На кого ты стал похож?!

А глаза у нее и плачут и радуются.

— Мама, давно?.. — Я показываю на окно, откуда плывет песня.

— Ого!.. — отвечает мама, поправляет мою подушку и принимается кормить меня с ложечки. — Всех прогнали! И следа их не осталось. Ох, и бежали они, ох, и удирали!.. — Мама смеется, и что-то уверенное, спокойное слышу я в ее смехе. — И Магид был здесь. Видел бы ты Магида, дай ему бог здоровья!

— Магид? — Я отталкиваю мамину руку.

Мне хочется плакать: почему меня не разбудили, когда приходил Магид?

— Да ведь ты был болен! Ему нельзя было говорить с тобой!

И мама рассказала, как Магид подъехал к больнице. С ним было много верховых. Но доктор не позволил ему войти. Так что Магид только посмотрел в окно и оставил для меня булочку и несколько яблок.

— Он ушел на фронт. И приказал передать тебе привет, Ошерка, когда ты поправиться. Он помахал мне рукой, когда уходил, и я ему тоже помахала рукой.

Мама говорит тихо. В глазах у нее то затеплятся, то погаснут огоньки. Вот она радостная, потом снова грустная. И все говорит и говорит о Магиде. Я закрываю глаза и вижу перед собой его узкое, небритое лицо,- его фуражку с растрескавшимся козырьком; вижу всадников, красное знамя, ремни на плечах. И как Магид покачивается в седле. Мне тоже хочется с ним попрощаться. Я машу ему рукой.

— Мама, — говорю я, — перед смертью Ара помахал ему рукой и пожелал успеха.

Не знаю, зачем мне нужно было напомнить об Аре. У мамы дергаются губы, она изо всех сил старается не заплакать и все-таки плачет.

— Пусть Магид будет здоров и счастлив! — Она утирает глаза уголком платка и отходит к окну.

За окном зашуршала ветка. Кто-то забрался на завалинку.

— Так, Ошерка, так! Хорошо! — В окне появляется отец. Он долго разглядывает меня, и у него веселеют глаза. — Ты молодец! — говорит он и сообщает, что видел Булю и Зяму, они не дождутся меня.

— А его видел, папа?

— Кого?

— Магида.

— Еще бы! — говорит отец. — Еще как!.. Пусть ему бог поможет! Вот это человек! Дай бог им всем здоровья!

У него задумчивые глаза. Он говорит, что с божьей помощью из меня выйдет настоящий человек. Он говорит со мной, как со взрослым. Никогда раньше этого не бывало.

— Папа, — я поднимаю на него глаза, — какой мне год пошел?

— Десятый, Ошерка.

— А до какого года человек считается ребенком?

Он пожимает плечами, а мама, ни с того ни с сего, начинает плакать. Она говорит, что надеется хоть от меня дождаться радости.

Утром меня должны выписать из больницы. Поскорей бы. Не могу больше вытерпеть.

Отец явился, чуть только занялась заря. Я ждал его уже одетый.

Одежда стала мне велика. В коридоре, в зеркале, я увидел, как похудел. Меня постригли, и шапка падает мне на глаза; щеки ввалились, кожа стала тонкой, бледной, и голубая жилка, похожая на веточку, бьется у меня на виске.

— Пустяки! — говорит отец. — Лишь бы живым остался, Ошерка!

Он берет меня под руку, и мы спускаемся по каменным ступенькам. На улицах тихо. Небо налито лунным серебром. Местечко еще спит. Лишь кое-где зажигаются огоньки в домах: люди собираются на работу.

Прохладно. Легкая дрожь пробегает у меня по всему телу. Но не знаю почему, я чувствую себя как-то увереннее, старше. Я даже говорю тише и не тороплюсь, как бывало раньше.

— Значит, ни одного петлюровца, ни одного немца не осталось?

— Прогнали всех... Как они удирали!.. Убить, ограбить — на это они мастера... Ах,- что тут творилось, Ошерка! Это никогда-никогда не забудется! Ни-ко-гда! И ты, сынок, запомни это. Горе наше запомни! Убитых запомни! Всё запомни. И не прощай!..

Я останавливаюсь и смотрю на отца. На лице его какое-то новое, необычайное выражение. Никогда еще он не говорил так со мной. Я чувствую, что в моей жизни произошло что-то важное.

Держась за руки, мы идем дальше.

Искалеченные деревья, обгорелые дома. И тишина как после бури.

Медленно шагаем мы с отцом. Там, за пожарной каланчой, небо все больше разгорается и пламенеет. Солнце показывается над крышами.

— Какое утро, папа! — зажмурившись, я показываю отцу на крыши, на шлях, который убегает куда-то далеко.

— Да, Ошерка, замечательное утро!

Небо становится огненным, кровавым, потом оно сразу светлеет, и вдруг чем-то сверкающим наполняется воздух. Я даже не замечаю, как приходит день.

Не раз я, бывало, вскакивал ночью, становился у окна и все искал полоску, отделяющую ночь от дня. Никогда, однако, я ее не находил.

В последний раз оглядываюсь назад.

Где-то, по ту сторону бури, кончилось мое детство.