Самый печальный день в моей жизни
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

Самый печальный день в моей жизни

С утра до ночи не утихает возня наших коллективистов. К нам во двор уже не войти! Здесь полно телег, борон, плугов. В воздухе стоит запах конского навоза и дегтя. Даже ночью, лежа в постели, я чувствую эти запахи и слышу, как сладко жуют сено десяток лошадей.

Если бы не школа и газеты, я бы теперь не вылезал из конюшни.

Несколько дней подряд я бегал за Каминером и помогал ему. В самую рань мчался я в слободу звать крестьян, которые учат наших коллективистов пахать. Отец Сролика чуть не искалечил лошадь. Председатель соседнего сельсовета Близнюк ругал его за то, что он слишком сильно нажимает на плуг, надо смотреть, чтобы отваливался ровный пласт. В коллектив имени Ленина входят тридцать семейств. Каминер организует еще одну группу.

Сейчас не пашут — зима. Но в марте наш коллектив имени Ленина выедет в Херсонскую губернию. Сейчас Каминер собрал извозчиков. Они показывают, как надо обращаться с лошадьми, как запрягать, как ездить верхом. Из-за всего этого я бываю очень занят.

После школы я каждый вечер читаю нашим коллективистам газету: главное, бюллетень о состоянии здоровья Ленина.

Дни нынче коротки. Как только стемнеет, в конюшне зажигают «летучую мышь». Рассаживаются кто где: на соломе, на повозках. Льется тихая беседа. Говорят обо всем на свете, но больше всего о весне, которая скоро придет; о том, как выедут в поле...

Никогда еще не видывал я таких счастливых глаз, как здесь, когда под потолком горит фонарь, лошади жуют овес, а Каминер рассказывает людям о лете в степи, о высокой пшенице, о Днепре, по которому ходят пароходы.

За последнее время наша станция делается все оживленнее. Появляются люди с корзинами, узлами, постелями и уезжают в далекие края: в Харьков, в Петроград, в Москву...

Я подружился с долговязым худым телеграфистом и с начальником станции Шкабурой и сижу либо в кассе, либо в комнате начальника станции, где топится железная печь и постоянно жарко.

— И чего это они теперь так много разъезжают?

— Отправляются искать работу, товарищ Шкабура.

Я собираюсь ему рассказать, что вскоре уеду к Магиду. Но Шкабура не слушает.

Я смотрю на его красную фуражку, на белую свечу в фонаре с красным и зеленым стеклами, на поблескивающую медь телеграфного аппарата, на никелированные звоночки телефона. Усаживаюсь подле железной печи и подбрасываю дрова. Они трещат, рассыпая кругом искры и наполняя комнату прыгающими огненными пятнами.

Но чем ярче, чем веселее потрескивает в печурке, тем гуще наливается чернотой большое промерзшее окно. За стеклом не видно даже рельсов. По-видимому, потух и фонарь на платформе. Слышно только, как пронзительно тонко, точно кого-то оплакивая, гудит ветер в проводах.

— Они до самой Москвы доходят?.. — спрашиваю я у телеграфиста почти шепотом.

Мне уже много раз это объясняли, но я никак не могу себе представить.

— Конечно!

— И до самого Ленина? Вы можете с Лениным говорить по этим проводам?

— Конечно! Шкабура может телеграфировать даже Ленину... — медленно говорит телеграфист, читая при этом узкую бумажную ленту, на которой прыгают точки и тире. — Что? Что?.. — Он сдвигает очки на лоб и бросает на меня такой взгляд, что я отодвигаюсь подальше.

Приоткрыв дверцу фонаря, он опять припадает к ленте, которая между тем медленно ползет по столу.

В мертвенной тишине стучит аппарат и неимоверно громко тикают часы.

Вот-вот должен прийти поезд.

— Кассир! — кричат у билетного окна. — Билеты!

— Начальник! — барабанят в стену. — Поезд!

— Чего им нужно? — хватается телеграфист за голову и подбегает к окошечку, но не открывает его, а Шкабура припадает к аппарату, вытягивая дрожащими руками ленту, которая уже соскользнула со стола и вьется на полу.

Ворвались пассажиры. Они требуют билеты. В раскрытую дверь лезут клубы морозного воздуха. Холодный пар стелется по полу, затем поднимается к потолку, и красный глаз лампы глядит точно из облаков. Вместе с холодом в комнату врывается далекий свист приближающегося поезда.

Растерявшиеся пассажиры бегут на перрон. Оставшиеся смотрят на Шкабуру, который, точно остолбенев, стоит среди комнаты. Паровоз кричит уже давно, ревет, просится, чтобы его впустили.

— Семафор! — вздрагивает Шкабура. — Боже мой, семафор! — и без фуражки, без тулупа, расталкивая пассажиров, он бежит на платформу, в темноте нащупывает колесо, открывающее семафор, и поворачивает его.

Раскалывая ночь снопами света, обдавая им рельсы, падающие снежинки, опешивших пассажиров, поезд подкатывает к станции.

От сияющих вагонных окон становится ослепительно светло. Из мрака тотчас выскакивают тополя; они качаются на ветру из стороны в сторону. Где-то на крыше стучит оторвавшийся кусок жести.

— Начальник!

С паровоза слетает замасленный машинист. Отыскав Шкабуру, он кричит и ругается.

Выползают заспанные пассажиры. Все ругают Шкабуру за то, что он задержал поезд у семафора.

Но Шкабура только разводит руками.

— Телеграмма!.. Не мог!.. — еле слышно говорит он, так что машинист даже наклоняется к нему. — Телеграмма!.. Ленин умер!.. Ленин!.. — визгливо выкрикивает он внезапно и убегает.

Сначала я даже не понял, что он сказал. Я стал догадываться только тогда, когда машинист сорвал с себя замасленную кожаную шапку, а у некоторых пассажиров на глазах появились слезы...

Внезапно я ощутил пустоту. Не знаю почему. Я уже видел зарезанных, задушенных, застреленных, отравленных, умирающих, но что такое смерть, я почувствовал впервые.

Обхватив в темноте дерево, прижавшись лбом к его обледенелой коре, я стоял на ветру и плакал.