Борис Олевский. «Ося и его друзья»
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

Часть вторая. Я становлюсь взрослым

Я выступаю с речью

 В тот же день Исайка стрелял в Бечека и ранил его.

Я побежал к Бечеку в больницу, но, увидев его, расплакался и убежал.

Однако должен сказать, что, с тех пор как я подрался с самим Исайкой, вся школа меня уважает. А Голда, хотя и не сказала мне о драке ни слова, предложила мне в день Октябрьского праздника выступить с речью.

Никак не дождусь этого дня. Еще целые сутки надо ждать: сегодня канун. Мы стараемся хоть как-нибудь украсить нашу школу, потому что внутри она пока еще весьма похожа на сарай: стены не оштукатурены, с потолка выпирают балки, окна не застеклены. Дело в том, что под школу нам отвели дом, который для себя строил и не достроил местный богач Лейба Троковичер.

Теперь он зол и, уж конечно, достраивать дом не собирается. Он кричит, что его ограбили. Голда пытается ему втолковать, что двух домов ему не нужно. Недалеко от школы у него стоит еще один дом и сарай, на крыше которого поселились аисты. И есть у Лейбы Троковичера коровник, и сад, и огород.

Он очень богат. Целыми днями ходит он по своим владениям. Его узнаешь за версту: рыжий, высокий, он ходит, как в упряжке: голова запрокинута и ноги поднимает высоко, как лошадь.

Первое время он все бегал по родителям и заклинал их не отдавать детей в школу. «Если отдадите, — говорил он, — то пусть их вынесут оттуда ногами вперед».

Ах, так!.. За это у него забрали двух коров и огород и передали все это школе. А так как Голде необходимо жить поблизости, то ее поселили у Лейбы, в его старом доме.

Теперь он молчит.

И вот канун праздника. Мы украшаем стены хвоей. Под потолком мы протянули шпагат и развесили флажки, фонарики — ничего, будет красиво.

Голда собрала всех нас и рассказала об Октябрьском празднике. Всем очень понравилось. Затем она приказала мне идти домой, записать и выучить наизусть свою речь.

Я забрался к дедушке на чердак и принялся писать речь.

Я чувствую себя отлично. Речь надо вызубрить назубок, потому что у меня отнимается язык, когда я выступаю перед публикой. Так уже было однажды. На открытии школы я читал стихотворение «Тираны и темницы», но все забыл и удрал за кулисы. Но Голда вытолкала меня обратно, на сцену, и я все же дочитал стихотворение до конца. Мне даже хлопали.

Однако завтра мне не стихи читать, а выступать с речью.

— «Товарищи учащиеся, комсомольцы, члены профсоюза, кустари! Мы, пролетариат...» — Я повторяю эти слова долго, пока не засыпаю.

Когда я проснулся, было уже утро. С улицы доносились веселые песни и выкрики ребят. Спешу в партийный комитет: там сборный пункт.

Собственно, я должен идти медленно, размеренным шагом, как подобает человеку, который идет на народное собрание, где он выступит с речью, но я пускаюсь бегом: слишком уж все празднично и необычно!

Наши ученики, комсомольцы, члены профсоюза уже выстроились.

И всюду красные знамена с золотым шитьем, кумач и лозунги: «Да здравствует революция!», «Профсоюзы — школа коммунизма».

Голда весела и озабочена. Она просит нас петь, но нас просить нечего, мы и так стараемся. Жаль только, что нет музыкантов, — если не считать барабанщика Наума. Он так бьет в свой барабан, что у Рябова, начальника милиции, лошадь шарахается.

Кругом шумно и весело. Зяма пришел с арбузом, который укрепил на длинном шесте. Из угольков он сделал арбузу глаза и нос и кричит, что это буржуй.

Пение становится все громче и громче. Мы поем так, как если бы от «Интернационала» зависела наша жизнь.

— «Никто не даст нам избавленья...» — кричу я.

— «Ни бог, ни царь и ни герой...» — звенят высокие голоса.

Голда взобралась на возвышение. Скоро моя очередь. Я чувствую, что ноги у меня подкашиваются, и подумываю, как бы сбежать.

— Вековая темнота!.. — кричит Голда. — Голод и нужда... Цепи рабства...

Я не понимаю, что она такое говорит, почему ее вдруг не стало на столе.

Внезапно кто-то громко называет мое имя. Я дрожу.

— Не бойся! Не смотри на людей! — шепчет мне Голда на ухо. — Смотри вверх, вон туда, на красную крышу, и ты не растеряешься.

— Нет, я... я не боюсь... — отвечаю я и взбираюсь на стол. Задираю голову, смотрю на красную крышу, а там полно мальчишек.

Поднимаю голову еще выше и вижу трубу и сизоватое облако.

Кто-то начинает смеяться. Слышу крики: «Тише!»

Вероятно, я молчу слишком долго. Вижу: Зяма хмурится, Буля улыбается.

Голда показывает мне на рот: «Мол, говори, что ты, онемел?»

Собравшись с духом, я выхватываю из кармана бумагу, где записана моя речь.

— Товарищи учащиеся, комсомольцы, члены профсоюза и кустари!

Мы... — и я рывком расстегиваю рубашку, как это делал Велвл Ходорков, — мы, учащиеся, мы, комсомольцы и кустари, боремся и строим новую жизнь на нашей красной пролетарской земле... Так пусть, товарищи, живут и здравствуют пролетарии всех стран!.. И пусть, товарищи, буржуи...

— Ура-а!.. — кричит Буля, которому показалось, что я уже кончил.

— Ура-а!.. — кричат все.

— Да здравствует, товарищи!.. — хочу я продолжать, но люди уже поют: «Вставай, проклятьем заклейменный...»

— Голда! — молю я. — Еще не...

Но Голда тянет меня за рубаху:

— Довольно, Ося! Пой!

Но я не пою — я охрип. Я стою на возвышении и вижу знамена. Все смотрят на меня. И Голда тоже. Она грозит мне пальцем и улыбается.