Красные флаги
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

Красные флаги

Все началось с вишневки.

В местечко пришли солдаты, а я как раз взбирался на шкаф и свалил бутыль с вишневкой.

Я бы ее, конечно, не свалил, если бы кто-нибудь был дома, но, как на грех, никого не было.

Накануне вечером отец пришел за мной в хедер. Никогда никто за мной не приходил, а тут вдруг пришел отец. Он был весь в муке, усталый, прямо с работы. Чему-то, видимо, он был рад, чем-то взбудоражен. Он даже не поздоровался, а прямо схватил меня на руки, пригнулся у порога, чтобы не удариться головой о притолоку, и зашагал домой.

' Хедер — еврейская начальная религиозная школа.

Он быстро нес меня по грязной, темной улице. А со стороны шоссе доносились громкие голоса: пришли солдаты. Правда, я их не видел. Я только слышал, как они топают в темноте, как ржут их кони и громыхают повозки.

Мне стало страшно, я обхватил отца за шею обеими руками и прижался к нему.

— Папа, — спросил я его шепотом, — это война? Это филистимляне?.. — Я был встревожен.

Отец рассердился и велел молчать.

У самого дома он спустил меня наземь, постучал в ставни, и мама открыла нам.

В спальне она подала отцу письмо и тут же расплакалась. Отец сел на кровать, придвинул лампу поближе и долго вертел зеленый конверт в руках. Потом он стал медленно читать вслух.

Письмо пришло с войны. В нем было написано, что убит Нюма.

Я взобрался на кровать и через плечо отца пытался заглянуть в бумагу. Но отец рассердился — как будто я был виноват в том, что убили Нюму!

— Я, кажется, сказал — спать?.. Не суй свой нос, куда не надо!

Но мама не любит, чтобы отец кричал на меня. Когда случается что-нибудь неприятное, отец становится злой, а мама, наоборот, делается еще добрее.

Она берет меня на руки, целует и укладывает спать. Но спать мне не хочется. Я лежу под одеялом и все слышу. Я, например, хорошо слышу, как отец наказывает маме:

— Только не болтать! Ни слова Ите о письме!.. А то ведь у вас, женщин, длинные языки!.. — начинает он вдруг кричать на маму.

Я очень доволен, что отец запретил маме болтать. Лучше я Ите сам все расскажу.

Ита — моя тетя, Нюма — ее сын, а письмо адресовано тете Ите.

Я лежу под одеялом и сгораю от нетерпения. Скорей бы настал день. Я сразу побегу к тете Ите и скажу ей: «Тетя Ита, твой Нюма убит на войне!..»

Обычно по пятницам, рано утром, едва продрав глаза, я кричу:

— Мама, где мой поскребыш?

Но сегодня у нас тихо. Ни поскребыша, ни мамы, ни папы. Я очень не люблю, когда в доме никого нет. Отцовский кафтан, весь в муке, висит на вешалке. Видно, отец на мельницу не пошел. И печь не топлена. И в доме полумрак — ставни закрыты. Правда, в спальне светло — там ставен нет.

Я стою на кровати, надеваю свои короткие сатиновые штанишки с лифчиком и тру глаза. Я бы даже заплакал, но раз никого дома нет — мне не плачется.

Выскакиваю в кухню, хочу выйти на улицу, но мама закрыла дверь снаружи.

Однако сидеть без дела я ведь тоже не могу. Не взобраться ли мне на шкаф? Все самое сладкое и вкусное стоит у нас на шкафу: все горшки с вареньем, все бутылки с наливкой. Они стоят там годами. Варенье засахаривается, покрывается плесенью.

Я становлюсь перед шкафом, задираю голову, протягиваю руки, но ничего не получается. Только поставив высокую табуретку и взобравшись на нее, увидел я глиняные горшки, покрытые бумагой, стеклянные банки, большую пузатую зеленую бутыль с вишневкой — она доходила чуть ли не до потолка.

Я приподнимаюсь на носках, хватаю бутыль обеими руками и с трудом сдвигаю с места. Но снять ее со шкафа не могу, да и слезть не могу: как назло, попалась табуретка, у которой одна ножка короче других. Я стою и покачиваюсь взад и вперед.

Вдруг табуретка зашаталась, я едва успел ухватиться за карниз, послышался глухой треск, и моя бутыль стала истекать густой вишневкой, как зарезанная.

Я бы, конечно, испугался насмерть, если бы не вспомнил о кошке. Наша толстая серая кошка часто выручает меня. Ее уже не раз лупили из-за меня.

«Караул! — бывало, кричит мама. — Сколько раз я говорила: не оставляйте буфет открытым! Кошка перебила всю посуду».

Так вот, вспомнив об этом, я кинулся в кухню, снял с печки кошку, намереваясь вывалять ее в вишневке и затем открыть окно и пуститься с ревом искать маму. Я представлял себе, как все произойдет. Мама будет кричать:

«Караул, это дьявол, а не кошка! Где это видано, чтобы кошка лакала вишневку!» Кошка станет носиться по дому как сумасшедшая, а мама будет кричать на нее: «Брысь!», и размахивать кочергой.

Но только я поймал кошку, раздался чей-то голос:

— Хозяин!.. Есть кто-нибудь дома?

Тотчас открылись ставни, в сенях звякнули щеколдой, и в кухне сразу стало светло. Медный таз сверкнул па загнетке так ярко, что я даже закрыл глаза.

— Здорово, паренек!

На пороге появился Велвл Ходорков, сын кожевницы Баси с нашей улицы. У Велвла праздничный вид: пиджак внакидку, на пиджаке красный бант.

— Что, отца нет дома? —спрашивает Велвл.

Он откидывает назад свои курчавые жесткие, как пружинки, волосы и подмигивает мне одним глазом:

— Что ж ты кошку мучаешь, цуцик?.. Входите! — зовет он кого-то с улицы.

Наша маленькая тесная кухня наполняется настоящими солдатами: у них настоящие шинели, но без погон, а на папахах — красные ленты.

Солдаты обступили меня. Со страха я забился в угол и заревел.

— Тише, ты! Не реви! — Велвл вырывает у меня из рук кошку и с веселым видом подталкивает меня к порогу. — Марш за отцом! Скажи: солдат привели на постой, надо приготовить постели! Только живо! — приказывает он.

Я выскакиваю из дому и со всех ног несусь задами на базар — искать маму. Бегу, а сам плачу.

Однако долго плакать я не могу. Как-то не плачется. Очень уж на улице весело. Лавки заперты, а народу много. Люди собираются кучками, разговаривают. А я люблю разговоры.

Бросаюсь в самую гущу, работаю локтями, пробиваюсь к зеленому забору нашего волостного правления. А сверху, с забора, видна вся площадь. Она переполнена: колышутся шапки, платки, развеваются красные флаги.

Первый раз в жизни вижу я красные флаги.

Спрыгнув с забора, я опять попадаю в гущу. Меня толкают, я кричу — сам не знаю, что кричу. Мне отдавили ногу, я хромаю, но мне хорошо. Так хорошо, что я даже не заметил, откуда взялся мой приятель Зяма и саданул меня под ложечку.

Зяме тоже весело. Он весь красный, потный, и козырек у него тоже съехал набок, как у меня.

— Царь — ворюга!—орет он во все горло. — Царь — пьянчуга! Царь — ворюга!.. Кричи, кричи! — кричит он, надувает щеки и хлопает себя по щекам.

И вдруг он говорит нечто такое, отчего меня бросает в дрожь. Он говорит, что... солдаты сбросили царя!.. Вот так-таки взяли его, раскачали и сбросили. Я даже попятился...

Мне представилось, как дело было: сидит себе царь высоко-высоко. На чем сидит, не знаю. Допустим, он устроился на шкафу. А солдаты приставили табуретки, на табуретки — стулья, влезли да как схватили его! Сначала он дрыгал ногами, но солдаты недолго думая плюх его наземь.

Не могу стоять на месте. Скорей бы домой! Вбегу в дом и закричу: «Мама, солдаты сбросили царя!..»

Бегу домой. Площадь притихла. Всюду солдатские повозки. Солдаты готовят себе пищу. Солнце уже село. Свинцовая, почти черная туча стеной закрыла западный край неба. Домишки под деревянными крышами жмутся к земле. Высится только пожарная каланча.

В домах зажгли огни: уже суббота... И у нас в доме горят свечи.

Тихонько открываю дверь — и останавливаюсь. В нашей маленькой, тесной кухне полно солдат. На столике, у единственного окна, горит пятилинейная лампа. Одни солдаты сидят за столиком, другие лежат на полу. В кухне пахнет кожей, потом, щами.

Солдаты совсем не страшные. Шинели и папахи висят на вешалке. К большой печи прислонены ружья. Ужасно хочется потрогать! Я очень люблю ружья. Но в кухне отец. Он смотрит на меня, и к тому же сердито, а с солдатами разговаривает ласково.

— Такое несчастье!—говорит он. — Один-единственный у сестры!.. Нюма его звали... Может, встречали?

— Нюма, говоришь, дедушка? — качает головой солдат. — Кто ж его знает! Ведь столько народу!..

Отец покусывает кончик бороды, приподнимает плечо и направляется в большую комнату, которую у нас называют столовой и где мы кушаем только по праздникам.

В столовой уже все по-субботнему. Круглый стол накрыт белой скатертью. Горит праздничная, четырнадцатилинейная лампа. В двух высоких жестяных подсвечниках и двух маленьких медных горят свечи.

Мама стоит у свечей. На столе лежат две небольшие плетеные булки, накрытые вышитой салфеткой. Мамина белая кофточка чуть испачкана в вишневке. На полу тоже красное пятно. Но мама сейчас занята и на меня не смотрит. На ней субботняя шелковая косынка, повязанная спереди; косынка заложена за уши. Вытянутыми вперед руками она делает медленные и плавные движения над свечами. Пламя дрожит, тени на стенах колеблются. Мама шепчет слова молитвы.

Отец, в черном праздничном сюртуке, ждет, когда она кончит. Он ходит взад и вперед, останавливаясь каждый раз перед восточной стеной, которую узнает, вероятно, благодаря тому, что на ней намалеваны львы, похожие на коров, и олени, смахивающие на кошек.

Тесно прижавшись друг к другу, стоят в дверях несколько солдат. Один из них, чубатый, с красными лампасами на штанах, вытаращил веселые глаза, раскрыл рот и вот-вот расхохочется. Должно быть, он никогда не видел, чтобы молились над свечами.

Но вот мама кончила. Больше я молчать не в состоянии. Я все верчусь среди солдат — я уже их не боюсь. Мне страшно хочется узнать, как это было, когда они сбрасывали царя.

— Слушай! — подхожу я к чубатому. — Слушай, солдат... Ты тоже его сбрасывал?

— Кого? — смеется солдат.

Мама вне себя, она сердится.

— Хорош! — говорит она, оттаскивая меня в сторону. — Хорош! Оставили сторожа дома. Не мог доглядеть, чтобы они не лезли и не сбросили!

И тут она тащит меня к шкафу.

— Царя, мама?! Это не я! Это они!.. — показываю я на солдат.— Это они сбросили!..

— Что очи сбросили?

— Царя!.. — повторяю я с удивлением.

Мама отталкивает меня, дергая концы своей шелковой косынки.

— Какого царя? — Она глядит на меня во все глаза, точно не узнает.

— О-о! Суббота! О-о!.. — кричит отец и хлопает себя рукой по губам: во время молитвы нельзя разговаривать, и он только мычит: — О-о! О-о! — Он машет рукой и тащит меня к столу.

Стол слишком высок для меня — я ничего не вижу. Мама, как всегда, кладет на стул подушку, чтобы мне было удобнее сидеть. Она ощупывает мою голову и, успокоившись, вновь принимает смиренный вид.

Отец ходит из угла в угол и читает молитву. Он молится и хмурится. Удивительное дело — он встречает пением царицу-субботу и чем-то недоволен.

— О-о-о! — мычит отец. Ему все еще нельзя говорить: он не кончил молитвы. Но на столе нет вина. — О-о-о! — мычит он, а мать не понимает, в чем дело.

Отец раздражается: нет вина — и сказать нельзя. Тогда он восклицает:

— Яин!

Отец решил, вероятно, что бог будет более снисходителен, если он произнесет слово «вино» на языке библии.

— О-о-о! Яин!

И мать ставит на стол графин изюмного вина.

Кончив молиться, отец желает всем нам «доброй субботы», «счастливой субботы», мама говорит «аминь», и я повторяю за ней «аминь».

Ужасно хочется рассказать о царе. Когда мы наконец сядем за стол? Но вот отец наливает себе стаканчик вина и читает благословение.

Мама встает. Она прижимает свои худые, жилистые руки к груди. В комнате тихо. Я слышу, как дождь негромко стучится в окно.

Солдаты столпились в дверях. Им хочется посмотреть, что это делает мой отец. Чубатый даже рот раскрыл. Нос у него сморщился, на худой шее весело прыгает кадык. Он смотрит, как отец что-то шепчет над стаканчиком. Солдату это очень нравится.

— Дедушка! — весело говорит он. — Чарочку бы!.. — И он ловко щелкает себя пальцем по кадыку. — Водки бы!

Я еще никогда не видел своего отца в таком состоянии. Для меня он самый сильный человек на свете; Я уверен, что все его боятся. И вот он так и застыл со своим стаканчиком в руке, только борода тряслась.

— Пожалуйста! — Он подошел к солдату: — Это не водка, это изюмное вино!.. У нас суббота...

В кухне что-то заскрипело, там, видимо, задвигали табуретками. Кто-то сзади оттащил чубатого от двери. Вошел небольшого роста широкоплечий, коротко остриженный солдат в накинутом на плечи ватнике.

— Прошу прощенья, гражданин! — громко сказал он. — Извините нас!.. Федор! — закричал он вдруг на чубатого, и тот стал пятиться от него. — Ведь ты в окопах гнил! Ведь революция!..

Солдат в ватнике побагровел и стал наступать на чубатого Федора.

— Революция! — вскочила мама. — Революция! А кто разбил бутыль с вишневкой?..

Чубатый срывает с себя фуражку, крестится и клянется, что ничего не знает ни о какой бутыли.

— Спросите ребенка! — тянет меня мама за руку. — Ребенок был при этом...

Солдат в ватнике кидается на кухню. Он распахивает дверь — в комнату врывается шум дождя.

— А ну! — кричит солдат, наседая на чубатого. — А ну, марш отсюда!

— Мама, — кричу я, — не бутыль он сбросил, не бутыль!.. Царя! Царя!

И реву во всю глотку. Я подбегаю к окну и вижу, как, приподняв воротник шинели, мчится в темноте чубатый солдат с лампасами.

— Солдат, — кричу я, — это я не про тебя сказал!.. Солдат!..

Отец оттаскивает меня от окна, а я не понимаю, что происходит.

Страшная весенняя буря бушует над местечком.