Работа
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

Работа

Прошло целых три дня, пока я получил в профсоюзе направление на работу в почтовой конторе.

Красный каменный домик почты стоит в самом конце базарной площади. Толстая телеграфная проволока на высоких, стройных столбах, шагающих откуда-то издалека, здесь обрывается.

Хоть я уже взрослый, я все же могу стоять часами, приложив ухо к телеграфному столбу, и слушать, как гудят провода, идущие из большого, далекого и незнакомого мира.

На почту я всегда вхожу на цыпочках. Я могу здесь простоять бог знает сколько и смотреть сквозь проволочную сетку, как начальник почты Дударев штемпелюет письма, поднимает и опускает ручку сверкающего телеграфного аппарата и как этот аппарат, постукивая, чертит точки и тире на узенькой бумажной ленте.

С еще большим трепетом, чем обычно, подошел я к открытому окошечку сегодня. Посмотрев вокруг себя и набравшись смелости, я сказал, подавая направление из профсоюза:

— Товарищ начальник.

— Сейчас.

Он лениво взял бумажку и, нацепив очки на мясистый нос с бородавкой, принялся разглядывать меня. Сквозь очки его глаза кажутся огромными. Потом, опустив голову и наморщив лоб, он стал читать. На шее, у жесткого белого воротничка, собралась уйма складок; щеки обвисли, как у старого мопса, и это придало начальнику почты значительный вид.

— Просим! — сказал он, поднялся и, разгладив густые усы, плотно прикрывающие рот, распахнул дверку в проволочной перегородке. — От Ищенко?

— От Ищенко.

— Пожалуйста! — Он поклонился и представился: — Дударев, Вадим Николаевич.

При этом он мне подал руку и, улыбаясь, повел к себе.

Я смутился.

— А вас как зовут?

Он обращается ко мне на «вы»!

— Ваше имя? — настаивает Дударев.

— Ошер.

— А отчество?

— Элевич.

— Ошер Ильич, значит! — И он усадил меня.

Но сижу я как на иголках.

— Меня зовут Ошер.

— Очень рад, Ошер Ильич. — И он заявил, что ему очень приятно работать с нынешней молодежью.

— Очень... — сказал и я. — Мне тоже приятно работать с молодежью.

— Как, как? — не понял он.

Хорошо, что кто-то постучал в окошечко. Начальник крикнул посетителю «сейчас», а мне сказал «извините», хотя ничего худого мне не сделал. Но к окошечку он так и не подошел, а стал подавать мне квитанционные книжки, газетные расценки и плакаты.

Шаркая ногами, кланяясь и качая головой, я поспешил сказать ему «до свиданья» и ушел. Я чувствовал себя отлично. Усевшись на крылечке, я уложил плакаты и квитанции, затем, сунув все это под мышку, не спеша, ровным шагом, как Дударев, когда он по воскресеньям возвращается из церкви, двинулся в самую гущу базара.

Когда я чувствую себя хорошо, мне хочется смеяться. Поэтому я и теперь улыбался каждому встречному, держа, конечно, свои бумаги у всех на виду.

Прежде всего я заглянул в аптеку. Она как раз напротив милиции. Я очень люблю аптеку. Было время — я мог часами простаивать на улице и разглядывать красные, желтые, зеленые стекла крашеной веранды, блестящий никелированный замок, синюю стеклянную ручку и звонок в дверях. Мать частенько посылала меня сюда. Я не однажды бывал в этом красивом помещении, заставленном полированными шкафами, где полно фарфоровых и стеклянных банок, бутылочек, чашек. Не раз дожидался я здесь изготовления лекарств по рецепту. Даже теперь у меня вызывают грусть хорошо знакомые запахи йода, хлороформа, всяких мазей; они напоминают мне о раненых красноармейцах, о тифе, инфлуэнции, «испанке».

Но лучше всего я знаю сад аптекаря. С закрытыми глазами я укажу, где растет «боровинка», где «цыганка» или «ранет», где «бэра» или «лека».

Из-за «лек» жена аптекаря однажды отстегала меня крапивой. Очень уж хороши эти груши! Скверно только, что растут они высоко и можно свернуть себе шею, пока до них доберешься.

Аптекарь даже накричал тогда на жену. Он взял меня на руки, внес в аптеку и дал мне несколько «боровинок». С тех пор я к нему частенько забегаю, но он все забывает мое имя и каждый раз спрашивает, как меня зовут. Все же он мне нравится. А Голда даже говорит, что лицом он похож на Карла Маркса. Все-таки он какой-то чудаковатый: всегда в глубоких калошах, в каком-то женском одеянии без рукавов и без застежек. Однако именно благодаря этому чудаку все в местечке знают писателя Короленко, даже моя мама, которая вообще ничего не читает, кроме «пятикнижия для женщин». Аптекарь любит рассказывать, как он учился вместе с Короленко в гимназии.

— Здравствуйте! — говорю я входя. Но так как аптекарь уже старик, я не могу назвать его «товарищ Грузенберг» и говорю: — Здравствуйте, Грузенберг!

— Прошу! — Он подходит к красной полированной перегородке. — Что вы хотели? — говорит он по-немецки и наклоняет свою большую голову с густой гривой волос, зачесанных назад.

Его круглая белая борода на мгновение щекочет мне лицо. Он надевает пенсне, которое болтается у него на черном шнурке.

— Газеты! — говорю я и протягиваю ему квитанционную книжку. — Не подпишетесь ли вы на газету?

— О-о, пожалуйста!

Он приглашает меня к себе за перегородку, затем раскрывает зеркальную дверь, ведущую в квартиру, и быстро-быстро семенит в своих шлепанцах. У него какие-то коротышки вместо ног. Штаны волочатся по полу и вот-вот свалятся.

Я спешу за ним. Он приводит меня в кабинет, и у меня вырывается крик удивления при виде больших книжных шкафов н фотографий.

На фотографиях изображены люди с большими лбами и седыми бородами. У одного борода покороче и не седая, а глаза тихие, добрые.

— Это Короленко? — спрашиваю я.

— Вы читали Короленко? — спрашивает аптекарь с удивлением.

— «Слепой музыкант»...

— «Слепого музыканта» читали? — Он выхватывает носовой платочек. — Чей же вы?

— Сын Эли, который работает на мельнице.

— Как это замечательно! Как трогательно! — говорит он и прикладывает платочек к глазам.

— А это Толстой! — показываю я на другую фотографию. — Толстого я всегда узнаю по бороде.

— И Толстого тоже читали?.. — чуть ли не подпрыгивает он. — Татьяна! — Он толкает дверь. — Татья-а-на!

Никто, однако, не отзывается.

— Ох-ох-ох, незабвенный Владимир Галактионович!.. — И крупные слезы катятся у него по бороде. — Незабвенный! — Он прижимает платок к глазам. — Как мы жаждали с Владимиром Галактноновичем, когда наконец увидим мы такую молодежь. — Он прикладывает руку к сердцу, и голос у него дрожит. — Незабвенный! — Он выхватывает письмо из ящика. — Последнее письмо из Полтавы... — Он обливается слезами.

Не пойму, отчего он плачет, и еле сдерживаюсь, чтобы не разреветься за компанию.

— А Чарлза Дарвина вы тоже знаете? — показывает он мне на старичка с бородой.

Этого я не знаю. Я думал, что это тоже Толстой.

— Гениальный Дарвин! А это Геккель. Эрнст Геккель. Его всемирно известная «Антроногения»...

Он подходит к шкафам. Но они заперты. Тогда он хватается за голову, ерошит волосы и кричит:

— Татьяна! Боже мой! Где ключи?

Но ключи, оказывается, торчат в шкафах. Дрожащими руками открывает он дверцы.

— Бокль Генри Томас! — Он начинает вытаскивать книги и класть их передо мной на стол. — Великолепная «История цивилизации»... Спенсер. Читайте, читайте! — Он заваливает меня книгами. — Замечательная Жорж Занд... Ключевский... — Глаза его горят. Он возбужден, взволнован. — Неистовый Виссарион... Одухотворенный Михайловский... — Он подает мне книгу с пуд весом.

— Наум Григорьевич! — кричит вдруг жена.

И у входной двери в аптеку дребезжит звонок.

— О боже! — вздрагивает он. — Белинский! Читайте Белинского!

Я уже еле могу держать такую кучу книг.

— Извините!..

Волоча свои шлепанцы, он убегает в аптеку и принимает рецепт у какой-то крестьянки.

— Татьяна, они читают Спенсера... Как мы ждали, когда наступит такое время... Одухотворенное юношество!..

Жена его тоже утирает глаза. Аптекарь успокаивает ее и подписывается на «Известия». А меня он умоляет:

— Читайте, просвещайтесь! — затем, пожимая мне руку, снова восклицает: — Как трогательна эта молодежь!

Тихо, чтобы мама не услышала, я просовываю книги через окно. Затем, счастливый, шагаю по базару между рядами лавчонок и рундуков.

Говорю «здравствуйте» даже отцу Сролика — Вениамину.

Он уже прикрыл свою лавочку. Пожевывая соломинку и вздыхая, он говорит, что газеты ему не по карману, и все же подписывается на «Эмес».

Он смотрит, как я выписываю квитанцию, и на лице его появляется плаксивая гримаса.

— Ошер, ничего не слышно?

— Что должно быть слышно? — я поднимаю глаза и вижу вокруг себя целую ораву лавочников.

— Что-нибудь новое... Войдут ли в наше положение?

Я внезапно чувствую себя важной персоной, раз со мной так разговаривают старшие, и уверенно заявляю;

— Всем дадут работу!

— Это в газетах написано?

— В газетах, — отвечаю я. — Выписывайте — и у вас откроются глаза! — Я размахиваю квитанционной книжкой: Семьдесят пять копеек — «Эмес», пятьдесят — «Знамя коммуны»!

Но я не пойму, что случилось, — как только я заговорил о подписной плате, все сразу разбежались.

Уйду уж лучше отсюда. Не стоит иметь дело с лавочниками.

У председателя Совета Каминера сидит хозяин кожевенного завода Меер Калун. Терпеть его не могу. Это один из самых разжиревших богатеев. Но Каминер не растерян, как тогда, у Ищенко. Он подпер голову руками, и фуражка у него, как обычно, надвинута до самых глаз. Каминер так поглядывает из-под козырька на Калуна, что тот робеет и говорит еле слышно.

— Честное слово, товарищ председатель! — И Калун, улыбаясь, пощипывает короткую круглую седеющую бородку.

Он клянется, что ему не жалко завода: пожалуйста, пусть люди там выделывают стулья и пусть себе зарабатывают на жизнь. И даже налог его не трогает. Пожалуйста! Он хотел бы только знать, почему с него требуют больше, чем с других: чем, например, с Рабиновича или с Троковичера, которые сейчас загребают золото прямо-таки лопатами.

Каминер морщится, по его остановившимся глазам я вижу, что сейчас он начнет сердиться.

— Эх, Меерка! — говорит он, однако, тихо. — Если бы я не был председателем, Меерка!.. — Каминер начинает потирать руки. Его худое лицо становится мрачным, глаза злыми. — Если бы я не был председателем, я б тебе, по крайней мере, плюнул в лицо... Ремесленники подыхают с голоду, а вы всё жиреете и жиреете.

Калун от изумления раскрывает рот и быстро исчезает.

— Ну, Ошер, а у тебя как дела? — спрашивает председатель. — Подписчики есть?

— Есть. Но мало.

— А на мельнице ты был?

— Нет еще.

— То есть как это — нет еще?! Вероятно, ты ищешь подписчиков среди буржуев... Рабочие, рабочие — вот кто самый главный читатель и подписчик!

Гул мельницы всегда приводил меня в трепет. Когда мать посылала меня с каким-нибудь поручением к отцу, на мельницу, это бывало для меня самой большой радостью. Взбудораженный, сгорая от любопытства, поднимался я наверх и долго разглядывал приводные ремни, вращающие вальцы, лампочки, горящие без фитиля и керосина.

Поэтому-то я так и завидовал всегда Зяме, который учится здесь на машиниста. Я уже не мог смотреть на него от зависти.

— Зяма!

Я вбегаю к нему в машинное отделение и хвастаю тем, что Ищенко дал мне работу; что у пас на почте тоже есть машина, только маленькая, телеграфная, и она тоже стучит.

Зяма стоит передо мной весь в мучной пыли, с засученными до локтя рукавами, и фуражка у него козырьком на затылке. Он стал почти взрослым.

— Руку!

Он приветствует меня и сжимает мне пальцы изо всех сил, но я не поддаюсь. Я тоже не из слабеньких.

— Подпишись на газету! — Я стараюсь перекричать стук двух газогенераторов, шум динамо и низкий, басовый гул двигателя.

— Подожди, Ошер! — Схватив жестяной чайник с длинным узким носиком, он принимается лить масло в машину, а потом обтирает тряпкой.

Вокруг чисто, красиво. Пол выстлан четырехугольными цветными плитками.

— Давай! — Он обтирает руки об штаны, затем локтем проводит по лицу, блестящему от пота. Весело сверкают зубы необычайной белизны. — Дай мне «Молодняк»! — Зяма вынимает кошелек и небрежно дает мне рубль, как будто это для него пустяк.

 Он закуривает и пускает дым кольцами. Затем мы оба решаем прихватить Булю и сегодня же вечером отправиться в пивную, выпить по кружке пива.

Но Зяме нельзя со мной долго болтать: ему нужно следить за машиной. Да и я занят.

Перепрыгивая через несколько ступенек сразу, взбегаю на широкое крыльцо мельницы. Пробираюсь мимо крестьян, которые, стараясь перекричать друг друга, снуют вверх и вниз, неся мешки с зерном, мукой или отрубями.

Все здесь бело. Мука запорошила даже огромные мельничные окна. Поэтому здесь постоянно горит электричество.

Точно виноградины, висят сияющие лампочки под запыленным и затканным паутиной потолком. Они раскачиваются и дрожат от стремительного бега валов и приводных ремней.

— Газеты!.. — ору я на всю мельницу. — Товарищ Полевой! — обращаюсь я к Мейлаху, высокому, худому председателю союза «Пищевкус». — Ищенко и Каминер наказали, чтобы вы подписались на газеты.

— Идем! — говорит Мейлах.

Он направляется со мной к столику приемщика и берет у него лист бумаги.

— На! Пиши: Полевой Мейлах.

— Какую газету?

— «Труд»!.. Пиши: Шефтель Нефтик.

Но приемщик Нефтик говорит, что он плохо видит.

— Купишь очки! — осаживает его Мейлах. — Дай ему газету с крупным шрифтом.

— «Знамя коммуны».

— Замечательно!

— Афанасенко Василь! — кричит Мейлах.

— Что такое? — подбегает Василь.

— Дай ему дешевую газету и с крупным шрифтом.

— «Незаможник».

— «Рабочую газету»! — кричит Василь.

— Дай «Рабочую газету», — повторяет Мейлах.

Подбегают еще рабочие.

— Генох Шрайбман... Дорфман... Зозуля... — беспрерывно записываю я.

— Пулькес Эля! Эля, твой сынок пришел!

— Сейчас, — отвечает отец, который подтаскивает мешок к вальцам.

Он поворачивает к нам свою длинную бороду. От натуги он весь раскраснелся, жилы на лбу вздулись.

— В чем дело?

— Подпишись на газету у сына.

— Возьми «Эмес»! — кричу я отцу.

— Пусть будет «Эмес».

Подходят еще рабочие. Залман Козан, который уже очень стар, удивленно почмокивая губами, допытывается у отца, сколько мне лет.

Залман Козан... Цодек Каменштейн... Филипп Боровчук... Давид Бершадский... Владислав Прошма...

Едва я кончаю запись, Мейлах ведет меня в контору, и толстый, страдающий астмой бухгалтер Трахтенберг, поминутно вытирая свою большую лысину, вносит мне деньги сразу за всех подписчиков.

Нохем Лейтес, бывший хозяин, а теперь арендатор мельницы, стал похож на оборванца. Впрочем, все наши буржуи одеваются теперь оборванцами и не перестают стонать и жаловаться. Лейтес кричит, что аренда приносит ему одни убытки.

— Пусть бы у профсоюза так болел живот, как у меня из-за этой мельницы! — постоянно причитает он.

— Газету выпишите, Нохем Лейтес!

— А деньги? Где мне взять деньги? — Он протягивает ко мне руки, и кажется, вот-вот заплачет. — Ведь ты уже взрослый, Ошер! Так пойми же: ученики (он имеет в виду Зяму и других) пьют из меня кровь! А налоги? Налог на культуру, подоходный, просто так налог, соцстрах, аренда, штрафы, ремонт. А самому тоже кушать надо. И вот еще новый налог — газеты!

— Кто вас принуждает?! — кричит на него бухгалтер. —Не мешайте мне работать!

— Боже мой, с ума сойти! — Лейтес падает на табуретку. — Живьем поедают! Что творится на белом свете?!

Поздно вечером вернулся я наконец на почту. Уже было темно, пришлось стучать с черного хода.

Дударев раз десять спросил: «Кто?» и «Кто там?». Открыв дверь и увидев меня, он не мог понять, зачем я пришел так поздно.

Все же он взял меня под руку и провел через спальню, где в каком-то странном чепце сидела его перепуганная старушка. Она следила за мной удивленными, выпученными глазами. Да и сам Дударев был уже не прежний важный начальник. В халате он был скорее похож на старую бабу. Тяжело висели мешки под глазами, опадали пустые щеки и складки лежали ла шее.

— Товарищ Дударев, — я вытаскиваю пригоршни денег из карманов и подаю квитанционную книжку, — вот подписчики!

Дударев насаживает пенсне на нос и, поглядывая то на меня, то на деньги, хватает счеты.

— Очень славно! — Поплевав на руки, он принимается разглаживать смятые бумажки и складывать в стопки серебро и медяки. — Славно! Благодарствую! — говорит он внезапно растроганный.

Потом он вдруг сует мне деньги.

— Пожалуйста! Восемь рублей девяносто пять копеек.

— Товарищ Дударев! — говорю я в испуге, не понимая, за что он дает мне деньги.

— Вам причитается десять процентов. — Он смотрит на меня в недоумении. — Вы собрали восемьдесят девять рублей и пятьдесят копеек. Вам десять процентов. Больше я не могу.

Растерянный, я забираю деньги и ухожу, забыв даже пожелать ему доброй ночи.

На улице мне странно, что никто не оборачивается и не смотрит на меня. Добежав до дому, я долго-долго стою перед дверью. Хочу немного успокоиться, чтобы сердце не стучало так сильно.

Вхожу. Все спят. Лампа прикручена. Но мама сразу просыпается и предлагает мне поесть. Проснулся и отец и сел на кровати.

— На, мама! — вынимаю я деньги и кладу на стол, точно это пустячок какой-нибудь. — Заработок!.. И постели мне, — говорю я как можно строже, — я очень устал!

Но я вовсе не устал. Я в состоянии сейчас перевернуть весь дом вверх дном. Но я не хочу, чтобы отец и мать догадались об этом, и быстро выхожу в кухню и долго-долго там моюсь. Я лью холодную воду на свою разгоряченную голову, потом долго обтираюсь полотенцем. Мама ходит вокруг меня на цыпочках и умоляет что-нибудь поесть. Но я говорю, что сыт.

Быстро раздевшись, я ныряю в постель и укрываюсь с головой. Я не хочу, чтобы они видели мое лицо.

Слышу, отец с матерью разговаривают. Они говорят, что пора мне сшить суконный костюм и шапку, потому что я — только бы не сглазить! — расту и все на меня стало тесно. Мама просит отца купить мне ботинки со шнурками: я уже не ребенок, и пора мне сбросить штиблеты па резинках. Но недолго слушаю я этот разговор — я засыпаю счастливый, точно весь мир склоняется надо мной и баюкает меня.