В грозу
Литературно-краеведческий сборник "Земля, на которой нам выпало жить..."

Борис Олевский. «Ося и его друзья»

В грозу

Крикуна Ицика Назимика исключили из комсомола. Так ему и надо!

Собрание длилось три вечера подряд. Вела его Голда. Ицик ходил мрачный. В первый вечер он бил себя в грудь и кричал, что не будет молчать. Но на третье собрание пришел секретарь партийной организации Ищенко. Он строго говорил с Голдой. Почему она допустила, почему она молчала об отношении Ицика к ученикам и преподавателям?..

Мой дедушка при смерти. Сегодня утром он позвал меня прощаться.

Солнце пробивалось через занавешенное окно. Дедушка пробовал зажмуриться, но это ему не удавалось. Нижние веки отвисли, и стали видны красные прожилки на глазах, а глаза стали большими, страшными. И нижняя губа опустилась.

— Ох, Лея, Лея! — говорит он моей матери. — Хочется чего-нибудь солененького... Если бы ты дала мне кусочек тарани, как когда-то твоя мать, царство ей небесное, или селедки с луком... Ах, Лея, какая у тебя была мать! Святая душа. — И дедушка вдруг начинает плакать, слезы градом катятся по его щекам.

А я не могу, когда взрослые плачут, я ухожу в школу.

Во время перемены, когда все вышли из класса, я остался, положил голову на парту и прикрыл лицо руками.

— Ты что, спать устроился? — звонко смеясь, спрашивает Рахиль.

Она почему-то задержалась в классе.

Мне нравится ее смех, но сейчас он меня раздражает.

— Смеешься? — со злостью говорю я. — У меня дедушка умирает, а ты смеешься?!

Ей неловко, она отходит в сторону, мнет передник и вдруг начинает рыться в своей сумке:

— Ошер, хочешь хлеба с маслом?

Она подает мне бутерброд, точно просит извинения.

— Уйди! Оставь меня!

Рахиль уходит. За дверью перестали прыгать и смеяться. Я даже слышу, как там шушукаются, и знаю, что это обо мне. Все мне сочувствуют, каждый готов сделать мне что-нибудь приятное. Мне уже даже неловко, тем более что все это неправда: дедушка вовсе не умирает, ему просто захотелось тарани и селедки с луком.

Но наш старенький учитель, который угадывает по глазам, знаю ли я алгебру, сегодня вызвал Булю, а меня не тронул.

Однако как это возможно ходить хмурым целый день? Я, например, не умею. Мне уже давно весело, а я обязан сдерживаться. И вдруг появляется Голда. Она, видимо, только что из города. Завидев ее, я моментально прячу лицо в ладони и смотрю себе под ноги.

— Ошер! — зовет она меня. — Для тебя есть новость. А какая, тебе скажет Ищенко.

— Ищенко?! — удивляюсь я. — Я с ним никогда дела не имел.

— Да, Ищенко. Он был в Харькове на конференции, и ты должен к нему зайти.

Но после занятий, когда я собрался бежать к Ищенко, Голда остановила меня, заявив, что партком уже все равно закрыт, и попросила меня задержаться в школе, помочь ей переложить книги в учительской.

Домой я поэтому отправился, когда стало темнеть. Вернее, я просто сбежал от Голды.

Мне было весело — я нес домой сирень и еще какие-то цветы.

Однако не успел я показаться на нашей улице, как все уставились на меня. Откуда-то появился мой длинноногий дядя Менаше, у которого полтора волоса в бороде. Сначала он вытаращил на меня глаза.

— Бездельник! Чтоб ты пропал! — крикнул он, плюнул и ушел.

А возле нашего дома я увидел старую Хаю-Сору. Было душно, а она напялила на себя толстую шерстяную шаль.

— Боже мой! — всплеснула она руками. — Такой праведник! И он умирает!.. Твой дедушка умирает!

Перед домом собралась масса народу. Предо мной расступились, мне даже открыли двери.

В комнате полутьма. Стекло, видно, разбили, и лампа мигает и чадит. Мама лежит, уткнувшись лицом в подушки. Вокруг нее сидят женщины. Время от времени она поднимает голову и спрашивает:

— За что? Почему смерть не обошла моего дома?

На цыпочках подхожу к двери дедушкиной комнаты. У порога сидит служка из ремесленной синагоги Ейна. Бенця из погребального братства тоже тут. Он стоит на своих кривых ногах и пощипывает бородку, такую облезлую, точно ею долго подметали шоссе.

— Ах-ах-ах! С утра мучается, никак умереть не может! — говорит он и подводит меня к дедушке.

Мне страшно.

Вдруг Ейна заявляет, что следовало бы помочь дедушке умереть, и приказывает мне принести топор.

— Реб Эля, — кричит он затем отцу, — нужен топор!.. Помочь умирающему.

И поясняет, что нужно прорубить дыру в потолке, чтобы ангел смерти мог поскорее явиться за душой.

Отец таращит глаза и не понимает, чего от него хотят. Но служка и человек из погребального братства уже где-то достали топор, и мы слышим, как они стучат сапогами по чердаку.

Вскоре на потолке, как раз над дедушкой, с треском разлетается штукатурка и падает на него, прямо в глаза и в рот.

Мне страшно, и я выбегаю во двор.

— Ося!

Чьи-то руки ложатся мне на плечо.

— Это я, — говорит Рахиль.

Она стоит потупившись и, не переставая, мнет свою белую юбочку:

— Я жду тебя. Голда сказала, чтобы ты шел к ней, чтобы ты не ночевал дома.

Она оглядывается на соседские окна, потом в одну, другую сторону улочки и подходит ко мне ближе.

— Ты плачешь? — спрашивает она.

Нет, я не плачу, и мне ни капельки даже не хочется плакать. Но к горлу подкатывается большущий комок, так что я не могу рта раскрыть, чтобы ей ответить. Так, не вымолвив ни слова, я выхожу со двора.

Уже поздно. На базарной площади, под круглым колпаком, одиноко стоит деревянный фонарь. Время от времени кто-нибудь пересекает трепещущий светлый круг. Но никого уже не видно. Только под окнами у дедушки да возле наших дверей стоят кучками или сидят на завалинке соседи, пришедшие утешить родителей. Они оглядываются на меня и на Рахиль. Соседка Хая-Сора даже подходит и заглядывает нам в лица.

В другой раз мне было бы неловко. Я краснею, когда меня видят с Рахилью, и даже боюсь оставаться с ней наедине — мне нечего ей сказать. А я чувствую себя очень неважно, когда выгляжу дурачком. Но теперь...

Мне даже безразлично, тут ли Рахиль или нет. Иду просто так, куда глаза глядят. И вовсе не к школе и не к Голде, а по шоссе, которое ведет на вокзал, к деревянному мосту через нашу речку.

Темная ночь — ни зги не видно. Все небо заволокло тучами. Душно.

Далекие зарницы время от времени полыхают в небе н на мгновение освещают церковь, шоссе, канавы у обочин, ясени и акации, застывшие по бокам дороги.

— Ошер! — тихо зовет меня Рахиль.

Я не отзываюсь и не оборачиваюсь. Слышу лишь ее шаги позади да шуршанье тонкой белой юбочки.

Она что-то говорит, утешает, и мне становится хорошо.

Какая-то сладостная дрожь проходит у меня по телу, когда она прикасается ко мне рукой, задевает плечом и спрашивает:

— Правда ведь, ты уже не огорчаешься?

Я вслушиваюсь в ее певучий, умоляющий голосок. Мне кажется, что, если бы я сделал ей больно, она бы еще больше жалела меня.

Поэтому я ускоряю шаг, точно мне безразлично, идет она за мной или нет.

Местечко уже кончилось. Рахили уже, видимо, становится страшно. Чем дальше мы удаляемся от местечка, тем больше она старается не отставать от меня. Она даже схватила меня за руку.

—: Ошер, умирать действительно страшно? — говорит она, вся дрожа.

— Нет, — отвечаю я и прижимаю локтем ее руку, — не страшно! Мне не будет страшно. Я умру, как мой брат Ара, как Велвл Ходорков.

— Давай вернемся! Я боюсь!

— Нет, Рахиль, не надо бояться!

Я чувствую, как слезы наворачиваются у меня на глаза. Мне сейчас очень хорошо. Хорошо, что темно, что Рахиль не видит моего лица, и я ее не боюсь. Все хорошо! Поет соловей. Его пение сливается с шумом реки, которая катится меж камней и заросла осокой и лопухами, с лаем собак, с шуршаньем верб, со всеми таинственными звуками ночи.

Мы уже па мосту. Темно, но я так хорошо знаю эти места, что даже в темноте вижу подмытые вербы и осины, и реку, и кленовую рощу, где когда-то расстреляли нашего комиссара Велвла Ходоркова.

— Там, — показываю я рукой в темноту, — там погиб Велвл.

— Ошер... Я боюсь... Не надо говорить о покойниках...

Ладно, не буду.

Я сажусь на перила моста, спиной к реке. Мне страшно: можно в темноте опрокинуться и упасть в воду. Но здесь Рахиль — и я хочу выглядеть героем.

Рахиль стоит близко. Когда сверкает молния, я вижу, как она держится за перила и покусывает свою косичку.

Где-то защелкал соловей. Издали отозвался другой. Их трели скользят, кружатся, катятся, как серебряные кольца, и расходятся в ночной темени, точно круги на воде. Я вижу, что Рахиль встревожена этим пением.

Она подходит ко мне близко-близко и говорит почти шепотом, что ей холодно, и внезапно, схватив мои руки, кладет их себе на голову:

— Так, Ошерка!

Она впервые называет меня Ошеркой и гладит моими руками свои волосы и говорит, что очень любит, когда ей кладут руки на голову. Я дрожу и, еле касаясь, глажу ее мягкие косички и шелковую ленточку, вплетенную в волосы. Я боюсь даже пошевельнуться и слышу, как стучит у меня в висках.

— Рахилечка, — говорю я, — если хочешь, я тебе покажу соловьев.

Я обещаю прийти с ней сюда снова, рассказываю ей, что соловьи прячутся глубоко в ветвях и к ним нужно осторожно подкрадываться; что соловей — маленький, серенький, поет, вытянув шейку, подняв клювик.

— Ошерка! — говорит она слабеньким, умоляющим голоском, ощупывая мое лицо руками. — Почему ты такой злой? Почему ты постоянно сердишься?.. Я ие хочу, Ошерка!..

Я хочу сказать ей, что это неправда, но не говорю. Я тоже беру ее лицо в руки. Я уже забыл про дедушку. И ничего мне теперь не нужно, ничего я не слышу. Не слышу даже, как смолкли соловьи.

— Ой! — вздрогнув, шепчет Рахиль. — Кажется, дождь.

Никакого дождя нет. Просто капля упала на лоб, однако мрак стал гуще, кругом как-то беспокойнее. Вербы у моста сильнее зашумели листвой. Поднялся ветер. Откуда-то издалека, точно телега проехала по мосту, прокатился легкий гром, потом он приблизился, поднялся выше и вдруг рассыпался на множество-множество падающих кусочков.

В ужасе прислушиваюсь, как гром закатывается куда-то вдаль, но не хочу, чтобы Рахпль думала, будто мне страшно: поэтому очень медленно, как бы нехотя я начинаю сползать с перил и говорю громко, весело. Я говорю, что все это чепуха, что мы еще успеем дойти до дому.

Однако не успел я вымолвить, как над самым мостом сверкнула кривая молния. Я заметил трепещущий белый рукав Рахалп на моей черной рубашке. Волосы ее вдруг взметнулись и упали мне на лицо.

Я еще не пришел в себя от молнии, еще глаза мои были полны огненных кругов, как прогрохотал гром. Он становился все громче, все шире и охватил уже всю бесконечность темноты.

От силы и неожиданности раската я чуть не свалился в реку.

Скрыть своего испуга от Рахили я не мог и вскрикнул.

Гром точно взломал нависшую над нами тучу, и капли дождя стали падать все чаще и крупнее, и вот уже вовсю пошел громыхающий ливень.

Бежать домой было невозможно. Не размышляя, тащу я Рахиль за собой и, стараясь перекричать ливень и гром, приказываю:

— Под мост!

Быстро спускаемся к реке. Скользко, мы падаем, поднимаемся. Озаряемые огнем молний, ползем среди огромных лопухов.

Ежесекундно при блеске молнии вырисовываются и вновь пропадают река, камни у берега и обомшелые быки моста.

Под ногами уже булькает вода — мы увязнем! Но, нащупав ногой камень и ухватившись одной рукой за мокрый скользкий столб, я поддерживаю Рахиль.

Над головой, по настилу, барабанит ливень. Каждое мгновение молнии, сопровождаемые сумасшедшим грохотом, освещают густые потоки падающей воды, зеленую стену верб, среди которых несется разбушевавшаяся река.

— Ошер!..— Рахиль дрожит и прижимается ко мне каждый раз, когда прокатится гром или молния прорежет темноту.

Мне хочется, чтобы Рахиль не боялась. Вероятно, поэтому мне самому становится не страшно. Я говорю ей, что сейчас все пройдет и что я люблю грозу и молнию.

— Хорошо! — кричу я ей в самое ухо и начинаю шлепать ногой по воде.

— Нет, Ошерка, я боюсь!.. Нет-нет... не боюсь... — говорит она еле слышно, и глаза у нее полуоткрыты, и она, кажется, улыбается.

Но раз она такая слабенькая и у меня ищет защиты, я готов для нее на все. Я хочу, чтобы гроза длилась бесконечно. Я укрываю ее головку, чтобы на нее не лило.

— Рахилечка! — наклоняюсь я к ее уху. — Рахилечка! — пытаюсь я перекричать шум ливня и грохот грома. — Рахилечка! — умоляю я ее и показываю на молнию. — Где сейчас лучше?.. Здесь или дома?

Но она, видно, не расслышала меня из-за грома, прокатившегося из одного конца неба в другой.

Вдруг дождь становится тише и совсем прекращается. Где-то далеко-далеко еще прокатывается последний гром и утихает. Гроза внезапно налетела и внезапно прекратилась. Лишь скопившаяся на мосту вода все еще льется сквозь щели. Тучи уже, по-видимому, расходятся. Видны мокрые быки и слившиеся в сплошную массу вербы. Сердце начинает вдруг безумно колотиться, дрожь охватывает меня всего.

— Ошер! — вскрикивает Рахиль. — Ошер! — Ее глаза полуоткрыты, и кажется, в них стоят слезы. — Соловьи поют! — говорит она. — Ты слышишь?

Рассыпаясь серебряными колечками, заливаются соловьи. Теперь их много.

Я прижимаюсь изо всех сил к холодному замшелому столбу. Уже светло. Рахиль может разглядеть мое лицо. А мне не хочется, чтобы она прочитала на нем страх.

— Идем!.. — говорю я и, подав ей руку, помогаю выбраться на шоссе.

А на дороге мы оба начинаем хохотать. Мы насквозь промокли, с нас вода течет ручьями. Рахили весело. Она визжит и вертится. Ей не хочется, чтобы я видел, как она отдирает свою коротенькую белую юбочку, которая прилипла к ее тоненькому телу.

От этого мне становится и сладко и страшно. А над нами мчатся разорванные облака, видны куски очистившегося голубого неба, и на самом краю висит продолговатое белое облако с пламенеющими нежными краями.

— Ошерка, — говорит Рахиль, — мне холодно!

И лицо ее розовеет.

— Тогда побежим!

Сбросив башмаки и закатав штанины, я предлагаю ей:

— Бежим, станет теплее!

Рахиль тоже разулась. Она бежит и все отдирает прилипшую юбку. Ее распустившиеся волосы хлещут меня по лицу. Мне весело, я разбрызгиваю вокруг себя жидкую грязь, я весь измазан, а ее белое платье стало рябым.

Добежав до местечка и еле отдышавшись, мы берем друг друга за руки. Здесь бежать неудобно, могут увидеть. Правда, местечко еще спит. Только на базаре горит фонарь, больше; нигде не видно света.

Останавливаюсь у нашего дома.

Внезапно раскрывается окошко, и я в испуге отскакиваю в сторону.

— Ося! — говорит охрипшим голосом мама. Волосы у нее всклокочены. Она смотрит на меня и начинает плакать.

Я поднимаюсь на завалинку и смотрю в комнату. На полу, вытянувшись, лежит дедушка. Он покрыт простыней. Лицо его подвязано красным платком, и узлы торчат на голове, как два рожка.

У изголовья горят свечи. Пламя колеблется. Вместе с тенями покачивается и маленький худой служка. Он жалостным голосом читает молитвы.

Меня кидает в дрожь, но не от его молитв и не от горящих свечей: заплатанные дедушкины сапоги, как всегда, стоят у него под кроватью, начищенные до блеска.